Крымское Эхо
Архив

Упражнения на тему Родины и литературы

Упражнения на тему Родины и литературы

(МОНОЛОГ, ОБРАЩЕННЫЙ К А.НАЗАРОВУ)

Юрий КО

Песочный дом. Легко сказать — обозначить, отбросить. Но каково душе, рожденной и выросшей в этом доме? И даже той душе, которая никогда не признавала его своим домом, всегда ощущала свою внутреннюю свободу во всем, кроме одного — непреодолимой привязанности к той земле, на которой этот дом существовал.

Она (душа) никогда не находила синонима в словах «государство» и «земля, родина». И сейчас не находит, и никогда не найдет. Это многое объясняет. Уехать, омертветь заживо на чужой земле.» Тысячам, миллионам это созвучно до боли. Созвучно оттого, что омертветь заживо можно и на своей земле, омертветь от боли, от отчаяния. Нет уже давно песочного дома, но нет и другого. И оголенные корни души, как оголенные нервы, ощущают любое прикосновение, и, прежде всего, прикосновение памяти.

Чувствуем ли мы, тысячи и миллионы, память о детстве которых уходит в голодные и оборванные послевоенные годы, свое родство? Да, чувствуем. Я тот мальчик, что приезжал после войны из города в село к деду. Я помню свою первую кобылу, хромоногую, со шрамами на крупе. И прикосновение её губ на своем теле помню. И трудодни свои помню. И куски сахара от расщепленной головы, завернутые в платок, завязанный узелками, помню. И дед мой по матери до прихода Советов владел землей, большой землей.

Но здесь начинается несколько другая история. Землю дед отдал сам, с болью отдал, сознавая, что это плата за единение с родиной. Тяжелой, неподъемной ношей казалась ему, потомку донских казаков, жизнь под румыном. Дед не был расстрелян, не был репрессирован. Никто из близких мальчика не был репрессирован. Мальчику повезло, очень повезло. У него был отец! Отец, прошедший через мясорубку передовой, пропахавший своим телом пол Европы, много раз раненный, но выживший. Он не любил рассказывать о войне. Но из его редких коротких воспоминаний мальчик вынес такую правду, какую не сыщешь в книгах.

Мальчику повезло, его детство и молодость были благополучнее судьбы многих его сверстников. Он, как и все, выходя из дома, встречал во дворе блатную компанию. Но, свободно вращаясь среди блатных, никогда не становился членом их стаи. От отца он получил сильную прививку и для него не стал романтической фигурой послевоенного детства вор в законе — предприимчивый и бесстрашный насильник, презиравший насилие власти.»Он имел душевные силы сказать нет вору и позже — власти. Было в нем нечто такое, что заставляло и вора относиться к нему если не с уважением, то терпимостью.

Возможно, это было не по годам серьезное, вдумчивое отношение к жизни. Он много читал, его тянуло к знаниям, к литературе. И годы спустя, когда он услышал то давнее, но уже обращенное к нему девичье «ох», оно не упало на пол окровавленной тряпкой, а оторвалось шариком и взлетело.» И он даже в зрелом возрасте никогда не написал бы о женщине: в окнах прыгала обезьяна… выгнувшись, разведя колени, подставляя безумию солнца то сокровенное, что было ею. Это означало для него оскорбить и свою мать, и мать своих детей. Для него, несмотря на грубую материю окружающей жизни, образ женщины был ближе к богоматери, чем к самке.

Мать нередко рассказывала о своем детстве. Из её рассказов он подробно знал о всех бывших владениях деда. Когда приезжал в село, не раз обходил эти владения. И никогда у него не возникало желания властвовать над землей, над людьми. Он ощущал в себе совершенно другое — чувство привязанности к этой земле, к своим предкам. Он ходил на погост и подолгу стоял у могильных крестов с почти стертыми временем надписями. Он знал, что здесь покоятся предки его матери, его предки. И от них он унаследовал внутреннюю потребность в свободе.

А из наблюдений за жизнью вынес знание, что самым ужасным видом рабства есть рабство души. Это создавало проблемы, но это была плата за внутреннюю свободу. Надутые рыла компартийных чиновников бросали ему: «Идейности мало, нет верности идеалам». Но он-то прекрасно знал свои идеалы! Прошло немного времени — и те же рыла, ещё вчера компартийные, а сегодня уже новоявленных буржуа, ему визжали: «Совок!»

И он отправился в Европу, где они концентрировали свои едва отмытые грязные миллионы и закладывали фундамент существования для своих сытых бездуховных отпрысков, отправился посмотреть, чем же он отличается от европейца. Он присматривался внимательно не к книжному, а к реальному немцу, голландцу, пытался понять их нравы, обычаи, устои, а главное — чем живет их душа. И понял, что жить здесь долго не сможет. Он понял, что Родина для него не замкнулась на Лобуткине и краюхе хлеба и не ассоциируется с темными суглиночными толпами.

Он прекрасно понимал, что имеется в виду под суглиночными массами. Понимал, глядя на фотографию семьи отца, фотографию, дошедшую до него из далекой Сибири. На него смотрели из смутных времен глаза крестьян, привычных к изнурительному труду на клочке царского надела, разве только и позволявшего многодетной семье, что не помереть с голоду. Их глаза, их облик говорил о многом. Это их, так и не утоленную первобытную жажду справедливости ощущал он в себе.

Где мы, Господи?» И при чем здесь Сибирь, донские казаки, Малороссия? Да ведь преднамеренно взято, казалось бы, далекое от рязанских окоёмов, чтобы подчеркнуть масштабы и противоречивость нашей истории. Всё смешалось в новом Вавилоне, смешалось и переплелось. И нередко наше сознание в наивном стремлении уберечь родное и близкое от надругательства вырывает его из контекста истории.

Где мы, Господи? И он ответил, потому что ненавидел страну, которая родину мою уничтожила, Россию, и любимых людей, живших до меня.»Да возможно ли любить живших до меня и ненавидеть всех живущих рядом? (всех живущих, потому что сказано о стране) Что-то темное, мрачное здесь рвется наружу, выплескивая из подсознания в текст.

Россия! Где это? Рязань? Владимир и Суздаль? Тверь и Новгород? Или удмуртские, вятские, башкирские просторы? Или сибирские дали с различными народами? Или донские и малороссийские степи? Можно продолжать и продолжать. Но остановимся, потому что всё это и есть Россия, потому что Россия и означает Империя. Да, империя. Россия всегда была империей, с момента своего рождения, Петром поименована. Ею и осталась и при царях, и при Советах, и в ошмётках своего распада и увядания. И всё великорусское, что взошло на имперской почве, ей только и обязано своим существованием. От ненависти к империи и побежали? Или от любви к Родине?

Мне кажется, вы спутали Россию и всё ещё сохраняющиеся этнические островки на её теле. Но надо было выживать. Действительно в психушках андроповского образца мало кто выживал душой. Обнаженная, жестокая правда нашей жизни. Уехать, омертветь заживо на чужой земле. Преодолев пространства, ваша боль поселяется в моем сердце, и уже не выдернуть всхлип.

И «Рондо», гениальное «Рондо» всё искупает! Всё! И романтичную фальшь «семнадцатого этажа», и «свинскую» метафоричность, и «родину», низведенную до придурка, и «зубы» нелюдей, и ложный родовой инстинкт властителя земли. Всё искупает гениальное Рондо. И может быть окупает нелегкую вашу судьбу. Но посещает Господь, удерживает на пределе усилия, которым открывается свободная речь, даёт поставить в окончании главного текста знак раздела, как на бланке радиограммы, — и тем открыться судьбе… Да для меня такая проза много выше поэзии. И я кричу вам через пространства, разделяющие нас: «Вы чертовски талантливы! И Родина ещё узнает себя в вас, ещё прикоснется к вашей прозе душой».

И, перепрыгнув без сожаления через упивающуюся своим экстазом фрау Мольке, вчитываюсь в каждое слово текста о тексте, опасаясь упустить главное и важное. …это их судьбы кричали, хрипели, молили о себе голосом Высоцкого. Да, хрипели. Только голос этот оказался деланным, а потому фальшивым. Я предпочитаю голос Шаламова, по-настоящему мужественный и по-настоящему человечный, без ложного деланья.

В монолите сталинского общества человек оказался космически одинок и обезъязычен. Сознание, замкнутое в себе самом, мечется в духовном застенке, толкая на непредсказуемые преступные поступки. Трудно не согласиться. И внутренняя свобода уже была преступлением. Но ради истины всё же отмечу, что космически одиноким наш человек оказался как раз в новое время.

Это от них я воспринял, что верность павшим и оболганным есть высшая доблесть человеческого сердца, и что песни побеждённых прекрасней песней победителей. Да и ещё раз да! Это многих объединяло и под сталинским катком, и заполнялся вакуум одиночества духовной связью.

Литература минувшего девятнадцатого века до сих пор даёт повод обвинять её в создании карикатур на человека и общество, поскольку исказила русскую действительность, увидев её сквозь слёзы сострадания. Хочется отпустить тут же в ответ спешное, первое пришедшее на ум, ироничное, вроде «ну да, Раскольников — карикатура, а ваш Бант не карикатура на человека». Но я воздержусь. И спрошу только — к чему эти веллеровские штучки?

Русское сознание… Много слов, мыслей, во многом уже ставших каноничными. И непонятно, кто кого пересказывает. Можно только добавить предположение о природе такой расщепленности сознания. Когда социум и свобода для человека становятся несовместимы, желание самой свободы становится преступным и потому изгоняется в подсознание. Оттуда оно и рвется, порождая фантасмагорические формы, обращая действительность в хаос, смуту, междуусобицу.»

Спонтанно возникла веселая идея разослать «Текст о тексте» некоторым литературным критикам, чтобы видели, как следует писать о литературе. А то ведь наворотят кучи словесного хлама, напустят околонаучного тумана. И всё так сухо, бездушно, вроде исповедуют квантовую механику. Разослать, чтобы учились писать о литературе, как о живом человеческом дыхании. Да разве научаться. Для этого необходим как минимум соразмерный талант.

Откладываю книгу в сторону и неожиданно вспоминаю. Как-то жизнь свела меня с удивительным чудаком, изобретателем. Он утверждал, что изобрел особый способ преобразования энергии. И многим пытался рассказать о своем ветряке. В его обосновании отсутствовали профессиональные методы, игнорировались законы ремесла. И профессионалы с иронической усмешкой отворачивались, не дослушав до конца. До конца его выслушал только один человек — психиатр. На мой вопрос о сути дела он сказал, что изобретатель основывает свой метод на спиритуалистическом романтическом идеализме. Сказал с легким оттенком иронии. И здесь я понял, что мало чем отличаюсь от товарища. И прорезалась простая и ясная мысль. Писательство это не деланье, подчиняющееся законам ремесла, а выдох души эти законы и творящей. Писатель может и заблуждаться. Но имеет ли он право быть при этом неискренним? Вот в чём вопрос.

Феодосия, март 2010.

Вам понравился этот пост?

Нажмите на звезду, чтобы оценить!

Средняя оценка 0 / 5. Людей оценило: 0

Никто пока не оценил этот пост! Будьте первым, кто сделает это.

Смотрите также

Читаем вместе крымскую прессу. 28 мая

Борис ВАСИЛЬЕВ

Зачем Украине международный альянс?

Сергей ПАХОМОВ

Суд над Д. Сидором — это судилище над русинами!

.

Оставить комментарий